Как возвращается тоталитаризм. Лекция социолога Льва Гудкова
2 октября, 15:51
«Международный Мемориал» проводит цикл экспертных лекций и дискуссий под названием «В какой стране мы живем». Среди лекторов – ведущие эксперты: социологи, экономисты, политологи. Проект курирует Николай Петров, заведующий лабораторией методологии оценки регионального развития НИУ ВШЭ. Партнеры проекта – департамент политической науки НИУ ВШЭ и Slon Magazine.
Slon Magazine представляет первую лекцию проекта – выступление директора «Левада-центра» Льва Гудкова.
***
Мы видим признаки того, что пузырь патриотических настроений сдувается. Но картина более сложная, чем можно себе представить. Сохраняется высокий уровень одобрения политики Путина – при явных признаках втягивания страны в углубляющийся кризис, хотя эти настроения проявляются в разных социальных средах очень по-разному. Быстрее, острее и драматичнее реагирует Москва. Последний пик, связанный с аннексией Крыма и началом пропаганды, резко обвалился осенью прошлого года, потом настроения стабилизировались почти на том же уровне, и дальше начинается снижение – похоже, что надолго.
Индексы оценок экономического положения страны и семьи
Во всяком случае, оценки экономического положения в стране в целом и в семье (самое главное здесь семья) ухудшились и, скорее всего, будут ухудшаться дальше. Нарастает ощущение неудовлетворенности жизнью, бесперспективности, представление, что кризис будет очень долгим. Это настроение характерно для более чем половины населения. Большинство говорит, что кризис будет продолжаться не менее трех лет, а еще примерно 20 процентов говорят, что неопределенно долго, то есть неизвестно, чем это все кончится. Хотя одновременно действуют еще и последствия наркотического опьянения удовлетворенности жизнью.
Какие чувства проявились, окрепли у окружающих вас людей за последние годы?
Если сложить красную и синюю линии, они дадут большинство примерно в 60%, они даже в 2015 году все-таки резко уменьшились; сохраняется общая удовлетворенность, чувство гордости, эйфория, связанная с демонстрацией собственной силы Западу.
Одобрение деятельности Владимира Путина
Рейтинг Путина, несмотря на некоторые колебания, сохраняется на очень высоком уровне. Правительство после долговременного спада тоже сохраняет свои высокие рейтинги. В целом очень интересен редко встречаемый в наших исследованиях разрыв между оценками экономического положения и перспективами на будущее и высоким рейтингом власти в целом. Для государственно-патерналистского сознания это крайне нехарактерно: колебания всегда связаны прежде всего с отношением к власти.
Индекс национального благосостояния
В 1999 году, с приходом Путина, резко растут все социальные показатели, и рост пошел начиная с 2000 года по лето 2008 года, до момента кризиса 2009 года, когда опять пропагандистская кампания во время войны с Грузией дала мощный эффект, а дальше шло постоянное снижение. Это очень любопытный разрыв. Его можно, конечно, интерпретировать как войну холодильника с телевизором, но тем не менее настроения довольно противоречивые, и это очень любопытно. Ожидания будущего очень мрачные и усиливаются, а поддержка власти сохраняется. Безусловно, действует пропаганда, но все сводить к пропаганде неразумно. Почему неразумно? Разберем график [ниже], он сам по себе чрезвычайно интересный.
Индикаторы оптимизма
Это ответы на вопрос «Что вы ждете в будущем, как вы оцениваете состояние дел в политической и экономической сфере?». Подъемы – это электоральные циклы, они происходят каждые четыре года. Самый низкий подъем – в 1996 году, затем первые путинские выборы, сопровождаемые тоже мощной кампанией, дальше снижение в 2004 году, очень высокое в 2008 году, и последний электоральный цикл вообще не дал никакого прироста надежд и оптимизма. То есть пропагандистский ресурс доверия к эпохе стабильности заканчивается. Но вместе с ним снижается и потенциал протеста.
Потенциал экономического протеста
Если посмотреть на график [выше], то самые сильные показатели потенциала протеста были во время кризиса 1998 года, дальше монетизация, посткризисные протесты 2008–2009 годов, слабее – массовые протесты 2011–2012 годов, потому что они все-таки затронули только население крупных городов, а дальше устойчивое снижение, указывающее на крайне низкий потенциал консолидации и солидарности.
Пузырь надувался за счет наиболее демократически и прозападно ориентированной части общества
В последнем таком всплеске, связанном с Крымом и усилением пропаганды, интересен крах самой идеи среднего класса, потому что этот всплеск происходил практически полностью за счет той среды, которая была захвачена массовыми протестами 2011–2013 годов, то есть за счет того городского класса, который считался носителем антипутинских настроений и требовал реформ. Он раскололся на неравные части, а большая часть присоединилась к Путину – это и дало прирост от 60–64% поддержки, вплоть до 87%. И протестная часть – прозападная демократическая либеральная часть российского общества – сократилась буквально до минимума. Устойчивое ядро можно оценить не более чем в 8–12%, максимум – 15%. Пузырь надувался за счет наиболее демократически и наиболее прозападно ориентированной части общества. Это интересно, потому что растаяли все надежды на то, что рыночная экономика потянет за собой формирование российского среднего класса с соответствующими установками и требованиями институциональных реформ.
Дальше вопрос, что из этого последует. Кризис будет углубляться, и с течением времени он сильнее бьет по малоимущим группам, прежде всего по периферии, которая дает парадоксальные реакции. Хотя первыми реагируют самые обеспеченные группы, особенно в Москве. В Москве настроения более поляризованы и артикулированы: более образованные люди быстрее дают выраженную реакцию.
Дальше наши возможности прогнозирования и объяснения заканчиваются. Одни аналитики говорят, что это преддверие катастрофы режима, другие – что ничего страшного не происходит, экономика слаборазвита и деградация будет идти медленно и довольно долго.
Мне кажется, что нужны более широкие рамки интерпретации происходящего. Усиление репрессивной политики режима: новые законы, давление на гражданское общество, дискредитация Майдана, антизападная политика – было непосредственной реакцией на протестные движения. Но сам патриотический подъем проявляет гораздо более сильное напряжение, особенно в глубинке, в толще общества, чем собственно недовольство политической системой. Я пытался это объяснять через сохранившуюся травму распада СССР и кризис советской идентичности. То есть воспроизводится советская идентичность, хотя и в таком полуразрушенном виде, и тогда надо объяснять причины сохранения этих структур сознания.
Почему так велико требование вернуть России статус великой державы?
Общий развал советской системы разрушил и претензии России на сознание великой державы, а вот это чувство причастности к супердержаве компенсировало для обывателя ощущение зависимости от власти, чувство постоянного, повседневного унижения, неполноценности. Это переживание для коллективной идентичности было чрезвычайно болезненным и долгим, и, напротив, Путин вернул (в марте 2014 года оно впервые подскочило) сознание причастности к большой стране, к империи, к стране, демонстрирующей свою силу, противостоящей Западу.
На еще более глубоком уровне чрезвычайно болезненно воспринимался крах идеологии догоняющей модернизации, постоянное ощущение себя страной-лузером, неполноценной, дефективной страной. Конечно, это чувство не было артикулировано, но оно порождало садомазохистский комплекс, выражаемый в понятиях типа «совок». В перестройку это чувство проявлялось особенно ярко: мы хуже всех, мы Верхняя Вольта с ракетами, мы пример, как не надо жить. Эти комплексы никуда не делись, и это говорит о том, что существуют социальные механизмы, которые воспроизводят эти представления и сохраняют очень сильное напряжение в самоопределении, порождают дефицит самоуважения, отсутствие чувства достоинства.
Буквально за полтора года после аннексии Крыма самоуважение людей поднялось в полтора раза, появилось ощущение, что «Россия встает с колен». Как высказалась одна дама на фокус-группах: «Мы показали всем зубы, мы заставили нас уважать». Но этот подъем самоуважения, патриотизма, гордости, эйфории, поднятый, безусловно, пропагандой, никак не снимает негативного отношения к власти, оно никуда не девается – наиболее критические оценки снизились процентов на пять-десять, а структура и ядро отношения к власти сохранились.
Как бы вы охарактеризовали нынешнюю власть?
В этой структуре доминируют негативные оценки, то же самое и в отношении к Путину. Понимание коррумпированности власти сохраняется, хотя структурно немного поменялось. И это важно. Это не разные аспекты, а единый комплекс представлений. Это означает, что чувство стыда, мазохистского переживания за свою страну предполагает и негативное отношение к власти. И в некотором смысле это одно и то же переживание.
Почему? Потому что власть в данном случае монополизировала права представлять все коллективные ценности. А других способов интегрировать общество нет. Гражданское общество находится в полупарализованном, зародышевом состоянии, и средств выразить собственные интересы у общества нет. Подавлена партийная система, люди понимают, что это такие властные машины электоральной мобилизации и поддержки власти, а не партии. С другой стороны, тотальная цензура и монополия на информацию тоже в общем блокируют возможность представления всего многообразия.
Возвратный тоталитаризм
И это дает мне основания выдвинуть другую модель интерпретации происходящего. Я думаю, что более адекватным объяснением может служить концепция тоталитаризма. Под тоталитаризмом у нас обычно понимают террор, репрессии. Но террор не является главным признаком тоталитарной системы, и сама по себе парадигма тоталитаризма тоже не статична. Если разбить весь период существования этой парадигмы, то после того, как Амендола ввел это понятие, оно было подхвачено идеологами фашизма – Джованни Джентиле, Муссолини и пр., и их оппонентами – Стурцо, Коном. Прежде всего, тоталитаризм описывался сращиванием партии и государства. В Италии и Германии речь шла об установлении полного контроля над государственной системой, над социальной структурой и всеми социальными процессами в обществе через массу промежуточных организаций, от корпоративистских структур до квазиобщественных организаций (гитлерюгенд, Трудовой фронт, женское движение, объединение промышленников и пр). Они устанавливали систему капиллярного контроля над обществом, и это первый признак тоталитаризма.
Второй признак – чрезвычайная роль тайной политической полиции, которая действует вне правовых рамок и обеспечивает и принуждение общества, и репрессии в отношении недовольных или потенциальных оппонентов. Третий признак – это, конечно, появление такой эсхатологической миссионерской идеологии, обещавшей построение нового общества. Самое важное, что эти идеологии включали в себя два компонента: очень архаическое представление об идеальном общественном устройстве, будь то община, раса или еще что-то в этом роде, но реализуемое в новых условиях новыми средствами. И еще один обязательный компонент – критика западной демократии как гнилой, продажной и всех партий как недееспособных. Соответственно – появление идеи заговора, внутреннего или внешнего врага, которая обеспечивает с помощью опять же этой политической полиции консолидацию и принудительное подчинение общества режиму. Персонификация этого нового порядка достигается через культ вождя, фюрера, дуче.
И еще один обязательный компонент – критика западной демократии как гнилой, продажной и всех партий как недееспособных
Дальше огосударствление экономики, подчинение экономических процессов политическим целям, прежде всего экспансии и милитаризации, полный контроль над СМИ и превращение их в орудие пропаганды. В 1953 году впервые была выдвинута концепция тоталитарного синдрома. В третьей фазе наука пыталась систематизировать отдельные тоталитарные режимы. Историки показывали, что режимы не попадают в общую схему, что они сильно отличаются. И была предпринята попытка перейти к осознанию, что нужен концептуальный язык, который позволял бы направлять внимание на общие особенности репрессивных режимов, новых режимов, которые возникли именно в обществах догоняющей модернизации, то есть сочетающие модернизационные технологии с очень примитивным и архаическим представлением об обществе. Эти режимы соединяют несоединимое: модернизацию технологическую и промышленную с контрмодернизационными представлениями о социуме.
Превращение научной концепции тоталитаризма в идеологию зафиксировано в целом ряде политических документов, в том числе в Основном законе ФРГ, первая статья которого определяет государственное устройство ФРГ как антитоталитарное. При этом была оставлена в стороне проблема, где выход из такой системы и возможен ли этот выход. На это социальная наука не дала никакого ответа, отчасти потому, что начавшийся распад СССР и советского блока снял эту проблему как теоретическую, познавательную, поставив на ее место другую: что надо сделать для того, чтобы обеспечить переход. Но последовавшие процессы, особенно на постсоветском пространстве, вернули эту проблематику, хотя вопросов здесь гораздо больше, чем попыток ответить. Потому что масса режимов, возникших на постсоветском пространстве, показывают возвратные формы тоталитаризма – другие, не классические, но не менее жесткие. В 1951 году Дэвид Рисмен, крупный американский социолог, автор классической работы «Одинокая толпа», выдвинул в своем докладе «Пределы тоталитарных режимов» идею, что режимы будут медленно разлагаться под влиянием внутренних причин. Исходя из очень поверхностного анализа, потому что никаких особых документов не было, он предположил, что коррупция будет медленно уничтожать и разлагать идеологический фанатизм, приводить к апроприации властных и финансовых ресурсов и медленному разложению режима.
Мне этот подход кажется интересным подходом, хотя я не могу сказать, что он полностью оправдан. В конце 1960-х – начале 1970-х годов французский социолог и политолог Жак Рупник выдвинул схожую идею, что хронический потребительский дефицит приведет к тому, что общество будет трескаться и медленно разлагаться. Я думаю, что эта концепция позволяет в какой-то степени объяснять новейшие процессы.
Суть в том, что произошедшие за последние 25 лет изменения не разрушили систему тоталитарных институтов, но базовые институты, прежде всего структуры власти и те, на которые власть опиралась: армия, само устройство власти, суд, полиция, равно как и система образования, – фактически остались прежними, а менялись в первую очередь те области, те институциональные сферы, которые не были связаны с воспроизводством коллективных представлений и связанных с ними ресурсов насилия. То есть это прежде всего экономические, технологические, коммуникативные сферы, массовое потребление, культура и т.п.
Этот диссонанс чрезвычайно важен, потому что изменения идут неравномерно и в разных сферах, порождая сильнейшее напряжение внутри самого общества. Понятно, что в общественном мнении, я бы сказал, довольно адекватные представления о структуре режима. Режим опирается на силовые институты, политическую полицию, МВД, спецслужбы, на государственную бюрократию и контролируемые околовластные финансовые структуры. Пирамидальная силовая репрессивная структура сохраняется вполне. Насилие становится конституирующим моментом всех социальных отношений. Что такое насилие с точки зрения социологии? Это дисквалификация, то есть отказ тем, в отношении кого применяется насилие, в признании их ценности, самодостаточности, достоинства, значимости. Тем самым общество превращается в одномерное большинство, ресурс власти.
Происходит поляризация: вся полнота коллективных ценностей и представлений записывается за властью, которая выступает от имени этих представлений и ценностей с правом на насилие, с одной стороны, и, с другой – аморфное бескачественное большинство, не имеющее механизмов представления своих нужд и интересов и лишенное того, что западная демократия называет неотчуждаемыми правами человека. Если такая картина признается оправданной и легитимной, она устраняет всякое представление о необходимости посредников, системы коммуникации, представительства. Возникает крайне примитивное упрощенное представление обо всем социальном целом. И именно это представление, заданное тоталитарным режимом советского плана, воспроизводится и принимается сегодня. Порождается, с одной стороны, сильное чувство диффузной агрессии и неартикулированной неудовлетворенности, с другой – очень сильная фрагментация самого социума. Люди не могут не доверять друг другу, но это означает, что возникает масса частных партикулярных образований, в которых и происходит общественная жизнь: доверяют семье, самым близким, друзьям, соседям, в меньшей степени коллегам по работе.
Все социальные институты в России, как видно из международных сравнительных исследований, не пользуются доверием. Россия находится в нижней трети списка по институциональному доверию. Верх – это скандинавские страны: Швеция, Дания, Норвегия, Германия. А Россия – между Филиппинами, Чили, Доминиканской Республикой.
Аномия: распад социальных связей
Это диффузное напряжение в последние годы усилилось растущим неравенством. Известно, что коэффициент Джини (отношение 10% наиболее богатых к 10% самых бедных), по официальным данным, в России составляет 16, а по неофициальным данным независимых экономистов – равен 27. В последней статье экономист Аганбегян приводит цифры, что одному проценту населения принадлежит 76% всех финансовых активов в стране: Россия вышла на первое место в мире по социальному неравенству. И это притом, что почти десять лет шел непрерывный рост реальных доходов населения.
Конечно, распределение доходов было крайне неравномерным, больше всего выигрывал, условно говоря, городской класс. Рост потребительского общества порождает сильнейшую социальную зависть. И результатом этого ощущения несправедливости социального порядка действительно можно считать то, что социологи называют аномией – то есть распад социальных связей, конфликт нормы и ценностей, приводящий к чувству опустошенности, бессмысленности, депрессии и прочее. Классический показатель – это число самоубийств.
Число самоубийств снижается
С 1992 по 2014 год покончили жизнь самоубийством свыше 1 млн человек (80–85% – мужчины); уровень социальной патологии выше в сельской местности и малых городах.
Из 20 стран с наивысшими показателями уровня самоубийств 15 – бывшие соцстраны
Распад СССР дал волну самоубийств, 43 случая завершенных суицидов на сто тысяч населения, в этом отношении Россия лидировала по крайней мере среди крупнейших стран. Потом возникла парадоксальная ситуация, переворачивающая стандарты социологической интерпретации аномии, которые сложились еще с классической работы Дюркгейма, где аномия сильнее всего была представлена в крупных городах, с их анонимностью, сложным социальным устройством и пр. В России ниже всего уровень аномии как раз в Москве: в 2011 году – 4–6 случаев, а больше всего на периферии и, конечно, на Дальнем Востоке, на севере, где имеет место социальная деградация в чистом виде, в селе и в малых городах. Иначе говоря, там, где модернизационные процессы, формирование рыночной экономики, социальное многообразие уже сложились, аномия проявляется меньше всего, а в застойных средах – обратная картина.
Косвенно можно судить по показателям преступности, но государственная статистика недостоверна и ухудшается год от года. Доклад о качестве уголовной статистики, который недавно был представлен КГИ, утверждает, что регистрируется только 8% от всех совершаемых преступлений. И все равно даже по регистрируемым возбуждаемым делам Россия в числе лидеров, выше только в двух странах: в США и ЮАР. Но в США эти показатели очень компактно сосредоточены среди афроамериканского населения, где действительно очень высокий уровень аномии.
Число заключенных на 100 тысяч населения, 2005–2006
Аномия или социальная дезорганизация – это неестественные характеристики и неслучайные. Это не просто потому, что такая у нас страна патологически больная. Это следствие сохранения тоталитарных институтов и тоталитарной организации, конфликта недомодернизированных сфер с институтами, которые возникают, но не могут реализоваться. Это производная всей системы практик тоталитарного режима, возвратного тоталитаризма, с которым мы имеем дело, обессмысливание жизни и утверждение насилия как основного доминантного кода социальной организации, децентрализация, если хотите, этих структур насилия. Кущевка – это не случайность, а в некотором смысле парадигма вот этого развития. Я думаю, что в любом регионе при должном внимании можно увидеть такие же структуры насилия. Если мы сравним число сердечно-сосудистых заболеваний, то увидим примерно такое же распределение, потому что это тоже показатель фрустрированности населения.
Cогласны ли вы с известным суждением о нашей жизни: «Все можно перенести и перетерпеть, лишь бы не было войны»?
Ну и, соответственно, вы видите, это предельное выражение монополизации властью вот этого права на коллективные представления. Этот постоянно внедряемый в сознание тезис образует горизонт существования. И не просто горизонт существования, а постоянно действующий механизм переоценки всех обстоятельств повседневной жизни. Все можно перетерпеть, лишь бы не было войны; война в этом смысле является ключевым кодом понимания всего происходящего. Это и способ утверждения себя, и способ переоценки всех других ценностей. Если хотите, это условие терпения. А для этого, собственно, и работает пропаганда.
Почему так убедительна пропаганда? Потому что она подставляет представления о мотивах собственной власти под действия и образ США
Пропаганда, которая оправдывает присоединение Крыма, ввела важный новый тезис – о соотечественниках, о русском мире, о разделенной нации. То есть вера в органическое единство по единству происхождения. Тем самым были устранены все представления об институтах, о необходимости представлять социальное многообразие, и последовала ответная волна патриотического подъема. Понятно, что она базировалась прежде всего на сопоставлении с США как главным оппонентом и ценностной утопией: неустранимый ориентир для развития, то, что мы хотели бы иметь у себя, но понимаем, что никогда не сможем иметь. Легитимизируется собственная агрессия с сознанием жертвы. Почему так убедительна пропаганда? Потому что она подставляет представления об отношениях внутри страны или мотивах собственной власти под действия и образ США. Это легко опознается, воспринимается и не требует доказательств.
Этот процесс аномии производный, функциональный. Это не отдельные всплески, это работа систематических механизмов по разрушению и человека, и общества как такового. Основа для консолидации, для некоторого идеализма, альтруизма систематически подорвана. Мы постоянно фиксируем внутреннюю злобу, агрессию, фрустрированность, она проецируется не на власть, а на тех, кто выступает с человеческими тезисами, лозунгами, программами. Они воспринимаются не просто как возмутители, а как некоторое проявление собственной совести, как указание на свое несовершенство. Это, конечно, вызывает очень мощный агрессивный импульс, подавляющий и нейтрализующий возможность консолидации и солидарности. Сами лозунги оппозиционного движения понятны, внятны, разделяются, но не служат мотивами собственной активности и действия. Поэтому – это некоторый новый вывод – я не уверен, что кризис приведет к каким-то более человеческим, я бы сказал, формам.