Про Бооса, Лужкова, Кобзона и рояль под сценой
Берлинский журналист Борис Фельдман - о прошедшем в Москве съезде соотечественников
09.02.2004
У этой публикации необычная предыстория. Она родилась как частное письмо одного журналиста к другому. Ни в коем случае не предназначенное для публики. Но вышло иначе. По несчастливой случайности текст попал в чужие руки. А затем начал циркуляцию в Интернете. Тогда-то «КП» связалась с автором и предложила ему публикацию - с теми минимальными сокращениями, которые превращают письмо коллеге в репортаж-фельетон. Этот репортаж - перед вами.
Начну со скучного. Зачем ездил. Дело в том, что Лужков - как истый римлянин - считает Москву каким-то там по счету Римом и хочет, чтобы у него все было, как в большой стране. Потому воюет с Латвией за притеснения русских, строит жилье в Севастополе, сейчас вот открыл в Симферополе спецфакультет МГУ. А тут вдруг Путин схватился за соотечественников за рубежом. Негоже Юрию Михайловичу уступать! Была отдана команда - отобрать лучших соотечественников и лучшим из лучших вручить награду в виде земного шара с единственным континентом, подозрительно напоминающим контур России, и с яркой точкой на нем - Москвой. Вот такая идея родилась у людей, занимающихся связями с соотечественниками в московской мэрии.
Съехались в Москву со всего мира человек 120. Собрались во Дворце музыки. Новый роскошный дворец, гордость Лужкова. Великолепная, управляемая сцена, много света и прибамбасов. Расселись. Лужков, замы, вице-премьер правительства, вице-спикер Думы Георгий Боос, все телеканалы, а на сцене Кобзон и Маша Шукшина - ведущие. И еще симфонический оркестр человек из 50.
«Конверт - на сцену!»
Начинают Кобзон с Шукшиной. Сценарий у них так написан, что каждый говорит по фразе. Они красиво говорят, но все время как-то пугливо назад оглядываются. Как будто за ними следят. Наконец Кобзон объясняет, что параллельно тексту должны были идти по экрану кадры. Но кадров нет.
Зал тем не менее добродушно улыбается. Всем нравятся подтянутый Кобзон в новом парике и обаятельная Шукшина в вечернем платье с огромным декольте. Начинается представление номинантов. В первой группе - СМИ - рижанин Леша Шейнин, Валера Вайнберг, нью-йоркское «Новое русское слово», и Ира Кривова, парижская «Русская мысль». Задумка такая. Представят всех троих. Потом вынесут конверт, его раскроет кто-то из знаменитостей и прочтет, кого же жюри выбрало наградить. А остальным дадут цветы и бумажки.
Для процедуры вызывают на сцену Бооса. Он - такой симпатичный, только толстоватый комсомолец, очень, как сказали бы в Одессе, жовиальный.
Но сначала идут картинки. Представляют номинантов.
- Александр (вместо Алексея!) Шейнин! - произносит Кобзон. И на экране появляется... Валера Вайнберг. Под рассказ о Шейнине Валера ходит, демонстрирует свою газету «Новое русское слово». Но зал не замечает подмены. Шейнина в лицо никто не знает.
- Валерий Вайнберг! - протягивает руку к экрану Кобзон и начинает смотреть сам.
На экране Шейнин демонстрирует газету «Час».
- Это же не Валера... - как-то смущенно произносит Кобзон. Потом вглядывается в первый ряд, находит сидящего там живого Вайнберга и спрашивает:
- Валера, это не ты?
Что отвечает Вайнберг - не слышно, у него нет микрофона. Тогда Кобзон берет ситуацию в руки. Объясняет, где Вайнберг, и шутит снова о картинках - мол, мы так задумали, чтоб вас посмешить. Всем и вправду смешно, кроме героев. И тут - третья номинантка.
- «Русское слово», - путая название, возвещает Кобзон, - Ирина Кривова. Ее-то уж ни с кем не перепутали, - шутит он.
И оказывается прав. Ее не перепутали. Экран остается девственно чистым. Нет Кривовой.
Шукшина чернеет, Лужков белеет. Но действию пора двигаться. Кобзон с Шукшиной в два голоса произносят что-то вроде:
- Несмотря на всякие накладки, сейчас на сцену вынесут конверт - и мы узнаем, кто из троих уважаемых номинантов стал победителем. Конверт - на сцену!
Кобзон улыбается, Шукшина подозрительно смотрит в закулисье. Боос с видом прилежного школьника демонстрирует, что он готов разрывать конверты и зачитывать имена. Словом, все пытаются сделать хорошую мину. И делают это совершенно напрасно. Потому что мальчиков и девочек, стоявших на сцене во время открытия с конвертами и железками, - нет. Никто не выходит из-за кулис, никто ничего не несет Боосу. Кобзон несколько нервно повторяет:
- Конверт - на сцену!
При этом он умело держит лицо, Боос ухмыляется, Шукшина кусает губы. Но все равно на сцене, как на кладбище, ничего не двигается. И в этот момент тишину разрывает хриплый вскрик Шукшиной:
- Бля! - на весь зал.
Она поворачивается на каблуках и бросается за кулисы. Можно было бы ожидать, что через секунды все придет в движение. Но это ожидание ошибочно. Тишина становится мертвой. Нет ни конверта, ни Шукшиной.
Первым находится Кобзон.
- А знаете ли вы, что наш вице-спикер прекрасно поет? - обращается он к залу. - Жора, спой нам что-нибудь!
Боос смущается.
- Жора, спой! - приказывает Кобзон. - Я не могу один держать зал.
Жора кивает.
- Что ты будешь петь?
- «Русское поле».
Кобзон - дирижеру, как-то отчаянно, боясь услышать отказ:
- Вы сможете поддержать нашего вице-спикера?
Дирижер машет палочкой - Боос запевает. У него оказывается великолепный баритон. Кобзон подпевает, подпевает и зал. Не поет только Лужков. Шукшина ушла, конвертов нет, Боос поет. И все это едет куда-то мимо, дурацки и без цели.
Где-то в конце второго куплета кавалерийской походкой возвращается дочь великого калинщика. В ее руках - чертов конверт. Кобзон прерывает песню.
- Маша, становитесь рядом, - говорит он Шукшиной по-отечески. - Давайте начнем с белого листа, будто ничего не было. Итак, дорогие друзья, сейчас мы наконец узнаем, кто из троих номинантов стал победителем...
На этих словах пафос Кобзона начинает спадать, как челка со лба фюрера. Он с ужасом вглядывается в Бооса.
- Нет, Иосиф Давыдович,- бодро произносит тот, - не узнаем...
- Почему, Жора? - шекспировски вопрошает Кобзон.
- Конверт не тот...
Кобзон начинает хохотать. Зал рыдает. Шукшина выпрыгивает за кулисы. Я не смотрю на Лужкова. Причин две: во-первых, мешают слезы, во-вторых, мне как-то даже неудобно смотреть на него, вроде как прохожему на насилуемую у тротуара девицу: и помочь бы надо, но сил нет.
Сквозь смех Кобзон хрипит:
- Пой снова, Жора!
И Жора поет. И поет прекрасно.
Примерно минуты через три появляется стайка мальчиков и девочек с конвертами и призами. Все ужасно, все нелепо, но первую номинацию наконец награждают. Потом - следующих. Модельные девочки с цветами целуют не тех, картинки опять не те, но никто уже не обращает на это внимания.
Кобзон объявляет, что собирается петь. Причем не для заполнения паузы, а так, мол, по сценарию. И показывает нам сценарий. Как Бендер - письма председателю исполкома.
- Евсюхов! - кричит Кобзон за кулисы своему пианисту. - Выходи!
Выходит толстый, уютный Евсюхов.
Кобзон мрачно смотрит в центр сцены. Потом объясняет:
- Вот сейчас должен был подняться рояль. Но вы же помните историю с конвертами...
На этих словах раздается скрежет - и из-под сцены действительно выползает шикарный белый рояль. Публика аплодирует. Чувствуется, что люди начинают радоваться простым вещам. Еще час таких испытаний - и будут вызывать на «бис» электрика: за то, что в зале светло.
Кобзон поет. Потом ему долго аплодируют. Евсюхов не уходит, сидит на стульчике. Видимо, ждет, что будет еще одна песня. Словом, кажется, что все страшное уже позади. В этот момент мои скучнеющие мысли прерывает ужасный удар. Будто с высоты падает рельс на рельс.
Я уже вижу, что случилось, но все еще не могу поверить своим глазам: передо мной огромная дыра в сцене. В эту дыру провалился рояль. Его не видно. Видно только Евсюхова, странно поглядывающего на свои ноги. Ноги висят над пропастью...
Я уже тогда знал, что не сумею описать реакцию зала. Что-то среднее между трубом раненого слона и смехом павиана. В яму тут же бросились люди в синих халатах да так в ней и остались. Минуты три ничего не происходило. Потом Кобзон подошел к краю и многозначительно посмотрел в глубину.
- Знаете, - начал он медленно, - есть такой детский анекдот. Стоит ежик на краю пропасти и кричит: слоник! слоник! Лошадь орет ежику: заткнись! Ежик опять: слоник! слоник! Тут лошадь разбегается, чтобы сбросить ежика в пропасть копытом, но падает туда сама. А ежик так же бесстрастно продолжает: лошадь! лошадь!
- Так я к чему, - продолжает Кобзон после чудовищного взрыва смеха. - Рояль! Рояль!
Финал с Церетели
Следующим на сцену зовут Лужкова. Он должен вручить награду за развитие русской литературы. Номинантов опять трое. Мне лично больше всех понравился писатель из Швейцарии, о котором было сказано, что в 25 лет он написал свой первый рассказ, тот не был напечатан, писатель эмигрировал и понял, что главное - это независимость. Вторым был назван такой сильный писатель, что я даже не удержал в памяти его имя. А третьим - Наум Моисеевич Коржавин. В представлении он не нуждается, а в описании - наверняка. Некогда хам и словесный бретер (по Довлатову) выглядит нынче весьма печально. В затрапезном пиджачке, надетом на толстый свитер, с трудом передвигающий ноги, с трясущимися руками, но, правда, при этом с весьма жестким взглядом и вполне различимой речью.
Памятуя о прошлых неудачах, никто в зале и на сцене уже не ждет ни кадров, ни текста. При этом какие-то кадры тем не менее прорываются на экран, иногда звучит какой-то связный голос диктора, но ни Кобзон, ни Шукшина давно не обращают на это внимания. Все происходящее напоминает свадьбу, где сначала ритуально украли невесту, потом почему-то ее не нашли, позже исчез жених, а гости устроились сами - кто пьет, кто болтает, кто зажимает свидетельницу у туалета. Благодать!
Но вот на сцену зовут Лужкова. Он поднимается бегом по ступенькам, и тут вступает Кобзон. В ту секунду, когда мэр оказывается у зияющей дыры, Кобзон его упреждает:
- Юрий Михайлович! Вы поосторожнее!
На этом месте охранники понимают свою ошибку и бросаются огромными прыжками к сцене. Их можно оправдать: они не привыкли, что подопечных поджидают пропасти на освещенных юпитерами подмостках.
- Вы поосторожнее, Юрий Михайлович! - издевательски продолжает Кобзон. - Новый рояль Дому музыки мэр-то купит. А вот нового мэра... нам не надо.
Лужков, впрочем, не теряет лица. Остановившись возле ямы (и уже окруженный охраной), он брезгливо отмахивается от сопровождения и, глядя в пропасть, нарочито тоненьким голоском тянет:
- Иосиф! Ио-о-осиф!
Все вспоминают кобзоновский анекдот и надрываются со смеху. Кроме Лужкова.
Дальше все следует почти по расписанию. Вызывают Коржавина, вручают ему железяку, изысканно именуемую Хрустальный шар. «Хрусталь» едва не сваливает Наума Моисеевича на пол. Но Лужков в последний момент подхватывает и награжденного, и награду. Коржавин говорит что-то о необходимости существования Москвы для нужд его творчества и уходит. Пора и Лужкову. Но тот, судя по всему, не собирается.
Зал затих. Все понимают, что Лужков не может уйти, ничего не сказав по поводу происходящего.
- Ты меня гонишь, Иосиф?! - как-то рыком, по-флавийски спрашивает московский император.
- Я не гоню, - скромно отвечает Кобзон. - Сценарий гонит. - И показывает мэру стопку бумаги в руке.
- Ты, Иосиф, этот сценарий... - рычит мэр.
- Юрий Михайлович, я, как ваш советник по культуре, - прерывает его Кобзон, - обязан напомнить, что в зале - половина женщин.
Лужков на это обреченно машет рукой. Потом очень долго молчит. Кажется, все припасенные слова он произносит про себя. Затем неожиданно задорно бросает Кобзону:
- Тогда я буду петь!
- По сценарию вы, Юрий Михайлович, поете в конце мероприятия...
- Нет, я буду петь сейчас, - бесцветным голосом произносит Лужков, и Кобзон понимает, что время шуток прошло. - И ты будешь петь. И... - Он оглядывается. - И Жора...
Послушный Боос тут же встает со своего места и мчится на сцену. К этому времени у жуткой ямы, как часовые у Мавзолея, стоят двое юношей из числа подносящих дипломы. А внутри копошатся люди в синих халатах, их головы-каски иногда выглядывают из пропасти.
Они становятся втроем. Лужков в центре.
- А что мы будем петь? - ехидно спрашивает Кобзон, видно, понимая, что сейчас уже можно немножко поерничать.
- «Не жалею, не зову, не плачу», - глухо отвечает Лужков.
Кобзон поворачивается к дирижеру (оркестр все так же неподвижно занимает две трети огромной сцены). Но Лужков останавливает его:
- Будем петь без музыки.
И они запевают.
Боже, что это был за момент! Лужков, выставив правую ногу на каблук, держа левую руку в кармане, закрыв глаза, самозабвенно тянул есенинские строки. Боос и Кобзон его перепевали. Тогда он, не открывая глаз, рукой отнимал у них микрофоны. Он пел, как молодогвардейцы перед казнью. И залу передалась эта волна.
- Вот так русские выигрывают все войны, - прошептала мне на ухо соседка-латышка. - Отступают до Москвы. А потом находится один и говорит: все, буду петь...
И в этот момент у меня не хватило иронии хихикнуть. Всевластный и облизанный не меньше сотни раз и уязвленный сегодня в самый под дых маленький московский император Веспасиан в костюме от Бриони, он вкладывал в незамысловатые есенинские метафоры всю свою душу.
Певцам аплодировали долго. Плохой писатель сказал бы, что будто бы молния разрядила все накопившееся напряжение. Зал выдохнул. Больше никому ни за кого не было стыдно. Магия!
Минуты две Лужков молчал. Потом произнес хриплым голосом и разделяя слова:
- Завтра... некоторые мои работники... станут... соотечественниками за рубежом.
Зал даже не рассмеялся. Лужков выдержал паузу и, показав кулак за кулисы, крикнул:
- Только пусть успеют сегодня на самолет!
И пошел к своему месту. Минуя яму, остро оглянулся на Кобзона. Впрочем, зря: вышколенный, тот знает место шутки.
Дальше было проще. Кобзон опять понес какой-то текст, требовавший сопроводительных кадров. Назывались громкие имена эмигрантов: Михаил Чехов, Бродский. Экран по-прежнему спал. Вдруг показалась картинка.
- Вот Чехова все же показали, - удовлетворенно кивнул Кобзон.
- Так не тот же Чехов! - заорали из зала. - Это ж писатель!
- Ничего, - успокоил Кобзон. - Сейчас художника Бродского покажут...
Наконец текст добежал до того места, где без сопровождения видеоряда невозможно.
- Что ж нам делать, Иосиф Давыдович? - растерянно спросила отчаявшаяся Шукшина. - Ведь не показывают ничего...
- А вы читайте, Маша, - рассеянно отвечал Кобзон, - просто читайте. Может быть, про себя...
Но Маша про себя читать не хотела. Бегала за кулисы, возвращалась. Этому уже никто не удивлялся. Народу хотелось уже чего-то большего. Может, драки на сцене...
Кобзон рассказал еще пару старых еврейских анекдотов. Ничего не изменилось. На экране бились несуразные блики.
- Да, Маша, - протяжно начал Кобзон, поглядывая на глубокое декольте коллеги. - Они ничего нам не показывают. Может, тогда вы нам что-то покажете?
В ответ Шукшина нисколько не смутилась, а как-то очень по-шукшински спокойно молвила:
- Да нет, Иосиф Давыдович, лучше уж я в яму брошусь...
Церемония двинулась дальше. На этот раз от Москвы вызвали награждать архитектора Зураба Церетели, а от соотечественников - графа Петра Петровича Шереметева.
Церетели - маленький, как и Лужков, подвижный, с веселым, но мгновенно становящимся злым лицом - раскрывает конверт. Не помню, как называлась номинация. То ли «За достоинство», то ли, как сказала бы моя ироничная подруга Люба, «За графство». Но соперничали в ней три «их сиятельства». А победить был должен Лобанов-Ростовский.
Но Церетели не стал вглядываться в бумажки. Обернувшись к Шереметеву, он начал задорную грузинскую здравицу:
- Мне доставляет удовольствие вручить награду моему старому другу и великому общественному деятелю... Мы знакомы с Петром Петровичем уже больше десяти лет. И на этой сцене мои чувства к этому необыкновенному человеку...
Кобзон терпел это славословие минуты полторы, потом аккуратно сказал в микрофон елейным голосом:
- Зура-а-бик... Ты ошибся...
- Что, Иосиф?! Ты хочешь сказать, что мы знакомы с Петром Петровичем гораздо дольше? - подхватил Церетели, полагая, что Кобзон дает ему обычный актерский пас.
- Нет, Зурабик, - немножко кривя рот, брезгливо возразил Кобзон. - Ты не ошибся. Ты перепутал.
- Перепутал Петра Петровича?!
- Нет, перепутал графа Шереметева с князем Лобановым.
«Зурабик» мгновенно отошел на шаг от Шереметева и вгляделся в него соколиным взором. Его лицо начинало набирать черты справедливой обиды.
- Я... перепутал... Петра Петровича с... князем... Как ты сказал?
- Зурабик, - невыносимо вежливо продолжил Кобзон. - Ты должен вручить награду князю Лобанову. Вручаете вы, как написано в сценарии, награду вместе с графом Шереметевым, - тут же прервал возражения скульптора певец. - Посмотри в бумажку...
Церетели прочел запись. Потом обиженно посмотрел на Кобзона, потом еще обиженнее на Шереметева, потом развел руками, взял шар из черного металла у юноши и ткнул графу в руки. В это время на сцену стал подниматься князь Лобанов.
- Вот и хорошо, - подытожил разобиженный Церетели, - вот и разберетесь между собой...
Когда он спускался, в зале хохотал один человек. Это был Лужков.
С этого места вечер начал клониться к закату. Кобзон невзначай объявил выступление солистов балета Большого театра. Зал ахнул от ужаса: а как же страшная яма на сцене? Иосиф Давыдович успокоил:
- Не волнуйтесь, они все равно заболели.
Наконец наступило и время апофеоза. Вызван на сцену Лужков, и сказано, что он вместе с залом и Кобзоном (но уже без Бооса - кончились деньки золотые) исполнит негласный гимн Москвы - газмановскую «Москва. Звонят колокола».
Уже вышел на сцену Лужков. Взялись за смычки ошалевшие от ожидания скрипачи. А у стоечки сиротливо все стоит Шукшина. Кобзон, заметив ее неподвижность, ласково прощается:
- Спасибо, Маша. Идите.
- Нет, Иосиф Давыдович! - опять по-шукшински непреклонно произносит Маша.
Кобзон понимает, что все, казавшееся ему завершенным, еще не завершилось.
- Что нет?! Вы хотите петь с нами?
- Нет, - спокойно отвечает Маша. - Я хочу сказать последние слова из сценария.
- Какие последние слова?
- Вот, Иосиф Давыдович, здесь сказано: «М. Шукшина, прощаясь...».
- Хорошо, - устало кивает Кобзон. - Прощайтесь, Маша.
И Шукшина, раскрыв свои сияющие глаза, чувственно шевеля алыми губами, произносит:
- Дорогие соотечественники! Где бы вы ни были - помните: РОССИЯ ВАС ЛЮБИТ!!!
http://www.kp.ru/daily/23211.5/26473/